— Кажется, на наших глазах завершается большой отрезок отечественной истории, начавшийся в 1970–1980-е и особо памятный всем по 1990-м годам. Тогда, на старте, интеллигенция тянулась к церкви, сегодня взаимное нерасположение церкви и образованных горожан близко к критической точке. Осознают ли это те, кто внутри церкви?
— Конечно, есть огромное обоюдное разочарование. Помню такой момент, он стал для меня своего рода символом всего, что происходило в начале 1990-х. Мы с моим папой, протоиереем Ильей Шмаиным, ехали на эскалаторе в метро. У папы на плечах рюкзак абалаковский, волосы седые собраны в косичку. Его осторожно трогает за рукав какой-то человек: «Вы батюшка?» — «Да». — «Батюшка, я хочу исповедоваться». Папа говорит, мол, приходите туда-то и туда-то. — «Нет, мне прямо сейчас нужно. Батюшка, я человека убил». — Папа меня подтолкнул: «Иди», — и дальше они остались вдвоем. Вот для меня это образ того времени — когда человека сжигает такая жажда, что он должен исповедоваться прямо на эскалаторе.
Это было ощущение, разлитое в воздухе. Помните, как в августе 1991-го отпевали троих погибших защитников Белого дома? Символически эти ребята — русский, татарин и еврей — принадлежали к трем религиям, и было ощущение абсолютного единения — народа, церкви, ислама, иудаизма. И президента, который говорил: «Простите меня, что я их не уберег». У нас было впечатление, что он говорит искренне. Президент — а говорит как человек. Лучшие дни нашей жизни.
Вот в этот великий момент русская церковь упустила свой шанс. Конечно, она в этом была не одинока. Во что превратился у нас процесс над коммунистической партией? Кто его помнит? Общество упустило свой шанс, и церковь упустила свой шанс.
— Что она могла и должна была сделать?
— Много десятилетий мы считали нашу церковь пленной. Как это выглядело в советские годы? Вот архиерей, вот он едет на «Чайке», но не может пойти соборовать умирающего, проповедовать вне церкви, не может учить детей в воскресной школе — упекут его, как любого из нас. И каждый человек понимал: этот архиерей на самом деле такой же, как я, — плененный, жалкий, но выбрал же этот путь, хочет служить Богу.
И вот случилось то, о чем никто не смел мечтать. Наша пленная мать-церковь вышла к людям и вынула кляп изо рта. И общество замерло, ожидая, что она скажет. Она сказала: «Создайте мне достойные материальные условия существования».
Вот это и есть — упустили шанс. Почему? Причин много, о них подробно говорит Сергей Аверинцев в статье «Мы и наши иерархи — вчера и сегодня». Одна из причин та, что священноначалие в массе своей ничем не отличалось от начальства, как не отличается и сейчас. А наше изнемогающее от ежедневных тягот рядовое священство абсолютно бесправно, лишено языка.
— Кому же быть с языком, если не им?
— А кто и когда позволял им разговаривать? Кто их учил? К сожалению, большинство нашего клира — люди бытовые. Да, их вера абсолютно искренна, но что они могли сказать людям, не подозревающим о реальности Церкви, зато надеющимся, что Она где-то есть?
Конечно, они недостаточно готовились к своей миссии все годы полуподпольного существования церкви. Не верили в свободу, не ждали ее, не поняли, что с ней делать. Я бы сказала, что есть одно несомненное исключение — Преображенское содружество малых братств (в просторечии членов этого движения называют кочетковцами). Вот они встретили новые времена совершенно подготовленными. Им в каждую минуту было и есть что сказать людям.
Церковь должна была призвать людей читать Евангелие и жить по Евангелию. Проповедовать она не умела. Правда, словами ведь это не сделаешь. Другого способа научить чему-то, кроме личного примера, не существует. Как писал Бонхеффер: « Единственно возможная церковь — это церковь для других. Поэтому первое, что она должна сделать, — отдать всю собственность нуждающимся».
— Что в природе самой церкви есть такого, что побуждает ее вот так жаждать власти? Почему это с ней случилось? Как это могло случиться?
— Думаю, это не совсем точные слова. Вот Сергей Фудель, человек, который, казалось, ничего не сделал в жизни, только сидел в лагерях и ссылках и писал свои записочки в стол, смотрите, что говорит этот настоящий учитель христианства: «Существует церковный двойник, и о нем надо приходящим в Церковь говорить сразу и бесстрашно». Жаждать власти, денег, почета Церковь не может — это может только ее двойник.
Возьмем первый христианский памятник за пределами Нового Завета — «Учение двенадцати апостолов» («Дидахе)». Там есть очень четкое описание этой ситуации. Авторы «Дидахе» пишут почти инструктаж: как простым людям распознать пророка и апостола, несущего весть? Вот пророк, говорят они, вы его не знаете, он пришел к вам и что-то говорит в духе. Вам эти речи могут казаться дикими. Не судите его. Относитесь с доверием, даже если вы не понимаете, — у него свой суд с Богом. Но если кто-либо в духе скажет: «Дай мне денег!» — то он лжепророк. А как распознать апостола? Вы его не знаете, он пришел из другого места. Когда он к вам придет, пусть он будет вами принят как сам Господь, если он проживет у вас один день. И если проживет другой день, пусть будет вами принят как сам Господь. А если проживет третий день и не спросит: «Как бы я мог здесь работать и помогать, чтобы хлеб не есть даром?» — то он лжеапостол, гоните его прочь.
Вот и все, что я могу сказать по этому поводу. Есть Церковь, а есть ее двойник. И беда нашего общества в том, что оно путает церковь и партию, церковь и бизнес-концерн. И в том, что за этим двойником — иногда зловещим, иногда безвкусным — люди образованные и умные не видят другого. Откуда же им его знать? Это не расскажешь словами. Это как любовь.
— О том, что их две, многие, конечно, догадываются. Но первая, та, что так похожа на концерн, у одних рождает еще большее желание искать вторую, а у других отбивает это желание на корню.
— В этом смысле у меня есть претензии не только к священноначалию (оно не тождественно Церкви), но и к образованному обществу (оно не тождественно интеллигенции). Да, нужно уметь разбираться, нужно хотеть знать. Читать книги — в конце концов религиозное возрождение конца 1950-х годов создало во многом именно чтение «Доктора Живаго».
Но и это не все. Есть опыт новомучеников, не осмысленный в нашей стране. Почему образованных людей это так мало интересует?
— Но именно они каждый год собираются у Соловецкого камня, читают публикации «Мемориала», участвуют в акциях Сахаровского центра.
— Да, они чтят память жертв, но при этом совсем не хотят вдуматься в их опыт. В свое время папа Иоанн Павел II произнес пророческую фразу. Когда его спросили, неужели никогда не будет объединения церквей, он сказал: объединение церквей возможно на пути совместного покаяния и почитания евреев — жертв нацизма. Думаю, если перенести это на нашу почву, будет ровно то же самое. Объединение церковной и светской культуры может произойти — на почве почитания и осмысления подвига жертв.
Возьмите известнейший пример — царская семья. Царскую семью убили бы в любом случае, потому что их убили за происхождение. Помню, как меня страшно осудила православная общественность, когда я сказала, что не вижу никакой разницы между убийством царя — при том, что глубоко почитаю покойного государя, — и моего прадеда, синагогального служки. Одного убили за то, что он носил фамилию Романов, другого — за то, что носил фамилию Бродзинский.
Но вместе с Романовыми были убиты доктор Боткин, классная дама, дядька наследника и кучер. Все эти люди могли оставить царскую семью, но остались с ней добровольно. То есть совершили подвиг. Если те невинноубиенные, убитые за кровь, то эти настоящие страстотерпцы — как Глеб, который не захотел оставить Бориса, и Борис, не поднявший руку на Святополка. Что же мы видим: доктор Боткин был, конечно, православным крещеным по рождению, но неверующим, как подобает медику той поры, классная дама была католичкой, дядька — лютеранин, только кучер был обычный православный человек. Так что же — рассуждает церковь — мы будем почитать одного кучера?
— Это низко — так рассуждать.
— Да, но это проблема, и она требует осмысления, участия людей культуры. С привычной церковной точки зрения литургическое почитание лютеранина — нонсенс. Но это в самом деле эмблема России: в одной могиле лежат невольно погибшие страстотерпцы и пошедшие на вольную страсть по образу Христову мученики, которые по случайному совпадению, как те трое героев 1991 года, принадлежат к разным конфессиям. А мы будем почитать только своих? Это узкое и тупое представление отделяет церковь от общества, но она не думает об этой трещине. Однако и светское общество не слишком много размышляет.
Вот у нас есть Вавилов, и он герой и мученик. Это бесспорно. Но отчего же батюшка, которого в том же году на кол посадили, не герой и не мученик? Он, положим, не знал, что наследственные неизменяемые признаки существуют, но его не за это убили. Он такой же мученик. Важно просто понять, что все, кто убит за что-то, одинаково мученики. И в особенности мученики те, кто убит ни за что.
— Почему церковь не делает ничего, чтобы это было осознано?
— Надеюсь, что делает. В том же Преображенском содружестве это одно из главных занятий. Знаю, что они ездят в Медное и в Катынь, что их братства в Воронеже, в Твери вместе работают с местными отделениями «Мемориала». Есть, конечно, Бутово и священники, служащие там. Есть замечательный опыт Бутырской тюрьмы, где стены увешаны иконами новомучеников — их пишут сидящие там люди, и тамошнее священство это поощряет. Какой контраст это нам являет с лубянской церковью Георгия Победоносца! Что связывает НКВД и великомученика Георгия? Да и просто очень многие священники воспитывают прихожан в том, чтобы знать: здесь служили новомученики, отсюда вывезли всех евреев, а здесь всех кулаков убили, и между теми, другими и третьими не делают больших различий. Я в этом вижу залог будущего. Вот это нужно развивать и этому учить. Это возможность консолидации общества не на пустяке.
— Как вы думаете, почему церковь, прежде всего в лице высших своих иерархов, совсем не заинтересована в сотрудничестве с интеллигенцией? Если она и делает какие-то шаги навстречу, то они столь формальны, что могут только оттолкнуть.
— Это не совсем правильная постановка вопроса, на мой взгляд. Высшие иерархи не говорят (не должны говорить) от лица Церкви, как правительство не говорит от лица России, а Академия наук — от лица интеллигенции. А чтобы неформальный диалог состоялся, нужны две стороны.
— Увы, для многих из нас сейчас священники — это люди, не способные понимать культуру, искусство. Более того, присвоившие себе право, точно как во времена КПСС, обо всем судить: то они устраивают гонения на современных художников, то запрещают Пикассо. Речь идет об абсолютном несовпадении, как будто мы живем с ними в разных столетиях.
— Думаю, здесь есть три уровня: поверхностный, средний и глубокий. Действительно, велика некомпетентность духовенства во многих областях культуры и столь же велика его самоуверенность. Более глубокое понимание проблемы состоит в том, что у нас все разобщено и атомарно. При советской власти существовала достаточно плотная среда людей с совестью: здесь были и церковные люди, и евреи-отказники, и те, кто боролся за возвращение татар в Крым. Когда советская власть закончилась, оказалось, что новых мыслей мало, нового движения мало, тоталитаризм исчез, а вместе с ним ушла и общность. В каком-то смысле можно сказать, что сейчас нет церковных думающих людей и культурных думающих людей, а есть специалисты в той или другой области. И почему специалист в том, чтобы разжигать кадило, должен быть специалистом в темперации клавира, неясно.
Наконец, есть еще более глубокий уровень, и мне хотелось бы, чтобы о нем кто-нибудь думал. Представьте себе физика-теоретика и при этом человека верующего — ведь он живет в двух разных, несоприкасающихся мирах. Но так не было во времена Григория Богослова. Он был просвещеннейший человек своего времени, но его представления об устройстве Вселенной и о Христе гармонично сочетались.
— Но ведь так уже никогда не будет, наверное.
— Мне кажется, что так может быть, только никто не пытается преодолеть этот разрыв. А ведь это и есть соединенная творческая задача культуры и Церкви. Общая теория относительности открывает исключительные богословские возможности, а церковные люди этого совсем не ценят. Ведь что такое Церковь — как это можно объяснить? Церковь не стены, не пространство, это поле — в том смысле, о котором говорит физика. Церковь — это поле всеобщей дружбы со Христом и состояние поля. И я допускаю ситуацию, когда человек может попасть в это поле, читая «Пир» Платона, глядя на реку, ухаживая за больным ребенком.
— Чем занимается современная религиозная философия в России и в мире?
— Главное событие, которое она осмысляет, — катастрофа XX века, неспособность церкви воспрепятствовать нацизму и большевистскому режиму. У западных христиан было несколько систематических богословов, которые сказали по этому поводу важные слова. (У нас, увы, нет.) Например, Иоганн Мец, немецкий богослов, говорил: «Я всегда спрашиваю своих студентов: теология, которую вы изучаете, та же самая, что была до Освенцима? Если та же самая, — держитесь от нее подальше». Возникло много движений — богословие смерти Бога, богословие после Освенцима, которые были призваны эту катастрофу осмыслить. Однако, мне кажется, до ответа еще далеко.
Вот, скажем, такой известный протестантский богослов Эрхардт — к чему он в конце концов приходит? «Этот еврейский мальчик, — говорит он, — сейчас спит вместе с другими еврейскими мальчиками, зарытыми без счета». То есть он отказывается от веры в воскресение Христа — ради того, чтобы быть заодно с жертвами. Но мне кажется, что надо как раз наоборот. Ведь так он оказывается заодно с Гитлером, который хотел, чтобы они не воскресли. Эта позиция — уменьшение христианства для того, чтобы оно было выносимо для иудаизма и для совести современных христиан.
— Разве это не то же, что делает мир, обедняя себя во имя политкорректности?
— Главное, глядя не с той стороны, с которой нужно. Потому что настоящее богословие жертвы, которое двигало бы нас вперед, должно было бы расслышать голос самих жертв. А они совершенно не хотели сказать, что Бога нет. Они хотели сказать ровно обратное — что жить очень хочется. А это благая весть. И эту весть понимали уже тогда, в 1940-е годы. Понимали Дитрих Бонхеффер, Симона Вейль и мать Мария Скобцова — три великих христианских богослова, протестант, католичка и православная. Они сами были борцами и жертвами и понимали весть жертв. Вот их я бы обязательно советовала читать сегодня.
— Что еще обязательно следует читать?
— Библию прежде всего. Из современных православных мыслителей назову митрополита Иоанна Пергамского (Зизулиса), его книги о богословии общения, и философа Христоса Яннараса — и тот и другой прекрасно переведены на русский язык. Конечно, владыку Антония Сурожского, наше образованное общество должно, как мне кажется, попытаться расслышать его слово. Однако чтобы узнать христианство, может быть, важнее читать стихи. Пушкина — всегда. Из наших современников скажу об Ольге Седаковой, Елене Шварц, Бродском — это та поэзия, которая ведет человека на путь встречи. И, конечно, Пастернак, не прочитанный у нас как христианский мыслитель, равный Бердяеву, отцу Сергию Булгакову и не устаревший ни в одном слове. Это же прямо для нас, сегодняшних, сказано в «Охранной грамоте» об истории культуры, которая есть цепь попарных уравнений в образах, где в одной части всегда Евангелие, а в другой — текущий момент культуры.
Образ настоящего
Анна Шмаина-Великанова — дочь священника Ильи Шмаина, библеист, религиовед, специалист в области истории иудаизма и раннего христианства. Преподаватель РГГУ, Свято-Филаретовского института, ряда других вузов. Переводчик и истолкователь библейской «Книги Руфи». Принимала участие в издании трудов митрополита Антония (Сурожского), матери Марии (Скобцовой), Симоны Вейль. Автор работ о творчестве Бориса Пастернака, Ольги Седаковой, наследии Натальи Трауберг.